Интервью с Андреем Жигановым

 

Новый для «Любимовки» автор приехал из Казани; в его пьесе «Инфант», где нет как таковых начала и конца, где совершенно неважно название, зато точно расставлен тайм-код, зрители и режиссёры увидели новый театр будущего и уловили в тексте «целый мир, в котором ужасно интересно». После читки Андрей Жиганов рассказал читателям блога свою историю и постарался объяснить, что такое для него текст и почему ему важно уйти от формы.

 

Когда я начинала читать пьесу, то глядя на текст, на его оформление, подумала, что автор, если сам не является филологом или лингвистом, то, по крайней мере, хорошо знаком с этими науками. Так ли это?

 

Я учился на режиссуре, но последние три года целенаправленно изучаю всякие науки, в основном философию. А философия ведь очень сильно перекликается с лингвистикой, с филологией, да и вообще со всеми гуманитарными науками. Да, текст как феномен, то есть текст сам по себе, я изучаю. Литературой интересуюсь с детства: и на журналиста хотел поступать, и в Литературный институт даже, по-моему, прошёл, но не поехал, когда туда приглашали. И пишу я с детства.

 

Расскажите, чем занимаетесь сейчас вообще? Вы уже основательно пишите пьесы?

 

Нет. Вообще хочется уйти от разных углов преломления, от разных форм, от формы театра, от формы пьесы, от формы слова, от формы человека, потому что ведь есть сам предмет, и есть то, как мы его называем. Когда целенаправленно пишешь пьесу, то тоже находишься в плену у этих означающих и отдаляешься от самой сути. Я интересуюсь режиссурой всю свою жизнь и сейчас поступил на режиссёрский факультет в Москву. В театральном училище сначала учился на актёра, потому что это плюс к перспективе поступить в режиссуру, потом два года в институте культуры на режиссёра, там ставил спектакли, и сейчас тоже ставлю спектакли. Тяжело реализоваться как режиссёр, когда ты из ниоткуда, особенно если ты молод, то есть тебе по вполне понятным причинам могут не доверять бюджет или театр. Вообще для того, чтобы сделать серьёзное режиссёрское высказывание, требуется очень много практики. Поэтому иногда просто не выходит то, что ты очень хочешь сказать, и ты понимаешь, что это всё исчезнет, заархивируется в твоей памяти, а тебе хочется сделать какое-то художественное высказывание, и так получается пьеса. Но так было с первой пьесой, а потом я уже стал делить, потому что есть мои впечатления как свидетеля этого мира, который превращается в текст, а есть более эмпирические понятия, которые вырастают уже в замысел спектакля.

 

Это ваша вторая пьеса?

 

По счёту да, но вообще их у меня четыре. Они у меня есть в голове, есть в заметках, но я их не оформляю, не выделяю жирным имена, не пишу названия, пока не возникнет такой необходимости. На данный момент я не хотел бы вообще иметь дело с текстом, моя третья пьеса состоит из ссылок, из html-кодов, то есть из изнанки виртуальности. А четвёртая состоит из геолокаций, на тот момент мне казалось, что я уже закончил с текстом. Второй пьеса «Инфант» была, потому что я хотел её отправить на более консервативный конкурс, и был уверен, что ничего более радикального там просто не примут.

 

Почему возникло желание послать пьесу на «Любимовку»?

 

Я знал про «Любимовку», но не решался отправить, не сильно интересовался этим, поскольку считал, что здесь уже опытные авторы, лучшие из лучших со всей России. У нас был региональный конкурс «Продвижение» по Татарстану, туда надо было отправить работу. У меня уже были пьесы художественные, их нужно было только дописать. И у меня никак не получалось дописать, всё вошло в какой-то ступор, оставалась уже неделя до конца приёма заявок. Два месяца в прошлом году я провёл в каком-то молчании, я изучал принципы строения своей жизни, месяц повторял один и тот же алгоритм, вплоть до количества шагов, читал много книг всё время. А потом у меня случился огромный выплеск в замысел спектакля, я попытался его реализовать за лето, не смог и просто написал первую пьесу другого формата. Я отправил её на конкурс в «Углу» (творческая лаборатория в Казани – прим), она прошла там, и её в виде читке поставил местный драматург. Я очень удивился, что зрители за неё проголосовали, и она прошла в следующий этап эскизов. Об этом откуда-то узнал Дмитрий Волкострелов, он приехал, сделал эскиз. Самый последний этап конкурса – это когда пьеса ставится в «Углу». Мне Дмитрий посоветовал отправить работу на «Любимовку», сказал, что здесь это будет интересно, и я отправил все пьесы, которые были. Можно было отправить три, я отправил четыре, просто одну под псевдонимом. Вообще я считаю, что у четвёртой пьесы не может быть автора, потому что она состоит из геолокаций, и я писал о том, что автора в принципе не существует, как и текста, как и пьесы в целом. Например, я просто пришёл на кладбище и понял, что здесь находится огромное количество текста, драматургии. Я понял, что, либо буду сейчас останавливаться около каждого кусочка и писать отдельную пьесу, либо я просто обозначу это как место, где находится текст. 

 

Про вас говорят, что вы открываете новый драматургический язык. Мы знаем, что современный театр постепенно пытается избавиться – например, от актёров, от пространства. Получается, что драматургия, в свою очередь, пытается избавиться от авторства и от текста?

 

Многое из того, что происходит сейчас в театральном дискурсе, мне не близко. Я никогда не понимал, как можно после Малевича продолжать рисовать то, с чем он покончил, или как можно после Джона Кейджа пародировать Моцарта. В театре об этом все говорят, но это какая-то точка, перелом, которого не произошло. Как-то переняли художники перформанса после Дюшана, что всё может быть искусством, и момент труда разрушился. Кейдж, например, писал «4’33’’» пять лет, или «Фонтан» назвали самым мощным произведением искусства за двадцатый век, но ведь там не было никакого труда художника, он не страдал. О том, что и театр, и драматурга, и режиссёра надо уничтожить писал ещё Крэг. Первое упоминание об актёре возникает ещё в Древней Индии, когда люди, чтобы получить какие-то эмоции, стали подражать идолу. Был идол, как божество, и две женщины стали подражать Богу, и все люди стали смотреть на них, они стали им нравиться, и так возник актёр. Вообще процесс сознательной деятельности человека начался с ритуала, нельзя выносить ничто за скобки. Творческий мазохизм – это не следование постмодернистским тенденциям, это вполне закономерно и рационально. Это не ради эпатажа. Когда перформер доходит до того, что убивает себя и называет это художественным актом, это действительно точка кипения, после этого уже не может быть никаких постмодернистских пьес, где говорят, что любовь – это хорошо. Если человек в поле искусства вышел и кастрировал себя публично, и от этого умер, нельзя больше говорить о каких-то более примитивных вещах. Они же неспроста всё это делали, страдали, а ради чего-то. И конечно же, мне кажется, что искусство, духовность – это всё очень имманентно каждому человеку: мы не можем закрывать глаза на сегодняшние проблемы в мире. Нельзя абстрагироваться от политики, надо решать реальные проблемы, которые у человечества есть.

 

Скажите, а «Инфант» это тоже недореализованный замысел постановки?

 

Нет, но она мне нравится больше всех, и я думал, что она остальным будет нравиться меньше всех. Первую пьесу свою я вообще читать не мог, хотя кто-то в ней что-то находил. Остальные тоже мне было очень тяжело писать, но я считал, что это как раз и есть правильное ощущение, что ты делаешь что-то верно. А эта пьеса... Я считал, что она вообще никому не понравится, что это будет какая-то моя личная вещь, которую я буду перечитывать. Но это не замысел спектакля. Всё началось с того, что я поступал, поступал я четыре года, а при поступлении всё зависит от пьесы, которую ты выберешь. Нужно перекопать очень много материала в год, и было так, что я читал по две пьесы в день, чтобы найти ту самую, которая будет моя, и я с ней наконец-то поступлю. И вроде бы я её нашёл, но всё равно понимал, что автор написал пьесу для театра, я её поставил и всё. Ничего больше не произошло, мы просто замкнули ещё одну цепь. Цепь означающих – она бесконечна. Я понял, что могу, наверное, вечно искать ту пьесу, которая мне нужна, и не найду такой. Поэтому я решил написать пьесу, чтобы я понятия не имел, как её можно поставить. И меня это вдохновляет, я не могу это объяснить. Но читку было слушать очень тяжело. Мне казалось, что сейчас люди просто встанут и скажут: «Всё, конец!», начался какой-то хаос, хотя в конце концов, я понял, что примерно такой подачи и ждал от постановки.

 

Были ли, на ваш взгляд, в читке явления из драматургии Беккета, как предположили на обсуждении?

 

Честно говоря, я не разделяю сравнения, особенно с художественными текстами. Мне кажется, что всё искусство когда-нибудь будет похоже друг на друга, это, наверное, и есть универсальное, тотальное искусство, которое идёт огромным потоком, как идея Бога, идея творчества. Скорее даже, искусство достигнет какой-то максимальной точки верности, истинности.

 

Возникли у вас после обсуждения новые мысли?

 

Не знаю. Мне говорили, что можно соединить мои собственные мысли с текстом. Конечно, я подумаю, может быть, это интересно, к тому же сегодня были ещё пьесы других авторов, которые интегрировали свои мысли с текстом. Один мой педагог говорил, что я иду по стратегии модерна, потому что пишу что-то непонятное, и объясняю это в начале. Поэтому я не хотел бы, чтобы предисловие читали как кусок пьесы. С одной стороны, мне говорили, что это что-то оригинальное, но с другой – как бы не уйти в регресс. Мне нравится формат научного высказывания, но я не хотел бы соединять его с пьесой.

 

Юлия Глухова

Фото: Даша Каретникова