Интервью с Алиной Журиной

Алина Журина – молодой драматург. В ее вербатим-пьесе «Потому что я страшный и ссаный» пользователи социальной сети «Не нужен» выбирают себе «сострадальца», чтобы поделиться с ним откровенной историей из личной жизни – историей своего одиночества. Это ее первая пьеса, первое участие в фестивале «Любимовка» и первое интервью. В полуторачасовом разговоре Алина рассказала о своем образовании, геологических практиках в Воркуте, работе на железной дороге, о том, как увлеклась современным театром, а также об общении с людьми, у которых брала интервью для вербатимов. Так как Алина любит мат и не стесняется использовать его в своей речи, в тексте присутствует нецензурная лексика.

 

Что в интервью нужно про себя рассказать?

Зависит от того, что человек хочет о тебе знать. Я ничего о тебе не знаю. Чем ты занимаешься, как ты оказалась на «Любимовке»?

Сидела, грустила. В 2006 году узнала про ВГИК, в 2007 году подумала: «Блин, круто. Надо, наверное, поступать во ВГИК». На тот момент я не интересовалась театром, думала, что театр – это очень скучно. А про ВГИК все говорили, что это круто, и это единственное, что я знала на тот момент. Я сказала маме про это, а мама у меня инженер. Она ответила: «Ты еб**утая. Нельзя вписываться в какую-то творческую тему – все это херня». Страдала. Назло маме выбрала десять отстойных факультетов. Не отстойных, а сложных, инженерных, типа котло- и реакторостроение. Одним из них был геологический факультет в МГУ. Когда я пришла туда подавать документы, меня все сразу выбесило. Эти колонны такие страшные, там все так темно. Я туда поступила, и для меня это было трагедией. Первые три года я страдала, бунтарила, но при этом мы начали ездить на практики. Благодаря этим чудесным практикам я узнала, что такое город Воркута. Первый раз я туда поехала на практику, мне было лет 20. Все, кто из Москвы, приезжают и думают: «Блин, у нас реально все есть». Я посмотрела, что это такое. Там люди в 14 лет беременные. На меня мужики один раз напали. Каждый раз, когда я ходила по Воркуте гулять, а я тогда меняла российский паспорт, и у меня оставался только квиток, который дают, когда меняешь документы, и я думала: «Блин, если мое лицо съедят собаки, меня никто никогда не сможет опознать». Кого-то нашли в Воркуте без документов, и как бы все. И вот эта тема, что мое лицо съедят собаки, она долбила у меня в голове постоянно. Я ездила в Воркуту на практики еще несколько раз, а потом мне предложили поработать на железной дороге. Мы приехали туда вдвоем с девочкой. Чистые, помылись, а тут – палатка, болото и 20 мужиков, которые очень хотят пообщаться. Мы тусовались с ними месяц, а там угольная пыль, вода из болота. Мы вернулись оттуда рыжие, потому что эта болотная вода жестко красит рожу, волосы, а если ты 12 часов не чистишь зубы, у тебя остается угольный налет на них, угольная пыль на вещах и на лёгких.

Почему ты согласилась на это?

Потому что предложили деньги нормальные. Я подумала, что это классно, посмотреть такую тему. То есть я всегда думала, что раз уж я поступила на геологический факультет, я должна из него выжать все. То есть, если говорить о насмотренности, я понимала, что вот тут я сейчас насмотрюсь. Ну и деньги хорошие. Была история, как девчонка, которая со мной поехала, обварилась кипятком. Я ей делала уколы, спасала ее от ожога, ругалась с мужиками-буравиками. Мы крыли друг друга матом. Когда мы только приехали туда, мы спали в палатке, а там поезда проезжают и такое ощущение, что они на тебя падают. Это очень страшно, и ты постоянно такой пи**ец сконцентрированный, потому что тебе кажется, что ты можешь умереть в каждую секунду.

В чем заключалась твоя работа?

Я была инженер-геолог. Мужики бурили, они вытаскивали мне грунты, а нам нужно было его описывать, смотреть разрез. Это инженерные изыскания. Нужно было изучить объект на предмет деформаций железнодорожного полотна. Железка – реально опасная штука, тебя может подножкой снести. Это физически страшные усилия и супер некомфортные условия, и ты жрешь только одну какую-нибудь овсянку. Когда мы вернулись в Воркуту с девчонкой, а там надо было пять часов ехать до Воркуты, мы с ней первым делом пошли и купили докторскую колбасу и хлеб. Просто сидели возле магаза и жрали. До этого мы полтора месяца жрали гречку с солью и курили Winston синие и сгущенку мешали с печеньем, которое раскрошилось.

Я сейчас запишу вербатим.

Ну, так было. Тогда начинаешь чувствовать, что такое хороший душ, что такое обычная колбаса докторская. Это же докторская колбаса, а ты жрешь и думаешь: «Господи, спасибо! Спасибо, что отправил нам этот кусочек докторской колбасы!» После таких штук приезжаешь, и тебе начинает казаться, что ты стал немножко жестче. Это был четвертый курс. Потом на пятом курсе я увидела, что набирают волонтеров на фестиваль «Территория». На «Территории» мне сказали, что я буду работать с Донатасом Грудовичем, что я буду его помощником режиссера. Я говорю: «Ну, окей». Хотя я не знала, что такое помощник режиссера.

Потом я еще работала на проектах «Копы в огне» и «Норманск». А потом я начала работать на Remote Moscow с Федей Елютиным и Ксюшей Аникеевой. Потом у меня появилась моя святая троица: Женя Петровская, Даша Вернер и Наташа Тинякова. Мои профессиональные опекуны. Во главе святой троицы, конечно же Елютин. А в этом году мне ребята скинули ссылку на екатеринбургский фестиваль-лабораторию «За! Текст». Отборщикам нужно было предложить идею – дать короткое описание того, что и почему будет в тексте. А вербатимы и текст я писала уже после того, как отобрали. Там было очень мало драматургов, поэтому меня взяли. В Екатеринбурге я познакомилась с хорошими ребятами, дописала свою пьесу. Сначала я придумала название. Есть такой Дима Антиосов. Он романтик-фанат, который пишет стихи. Я прочитала его стихи и подумала: «О-о-о, надо про интернет что-то написать». У него было стихотворение про страшного и ссаного и вот такое название «Потому что я страшный и ссаный». Дима Антиосов был моей музой, музом. Я собрала вербатимы, все очень легко пошли на контакт. Я написала посты, какие мне люди нужны, мне ответили ребята, которые хотели поговорить. Потом мне помогали это все расшифровывать, и я скорее даже бессознательно компоновала сам этот текст, потому что в Екатеринбурге было мало времени. Я понимала, что мне надо отправлять пьесу на «Любимовку», потому что надо, пора, пора уже что-то сделать. Было стыдно, но я отправила. Потом Женя Петровская написала, что я прошла. Я не поверила, открыла сайт, посмотрела: «Блин, круто». Я очень переживала, что это кто-то прочитал. Как им это не утомительно было все читать? Я не понимаю.

Почему вербатим? И есть ли у тебя любимые фигуры в современной драматургии?

Да. Павел Пряжко. Еще два года назад я думала, что он ПрЯжко (с ударением на первый слог), потом Наташа Базова мне сказала: «Алина! Никогда не говори, что ПрЯжко, он же ПряжкО». Наталья Гапонова, загадочная или загадочный. Сигарев. Еще был момент, когда я прочитала «Теракты» Андрея Стадникова и после этого ничего не читала месяца полтора, думала, что никогда лучше ничего не напишу, и никто не напишет. Это настолько личное, настолько попадание, настолько все, что это слишком круто.

А вербатим – это современная драматургия. Вербатим – это люди, и это интересно. Это живой язык. Мне все это нравится. Мне вообще нравится все, что связано с жизнью. Я часто кого-то подслушиваю, людей в автобусе или когда где-то сижу, ем. Бывают моменты, когда я просто в кого-то залипаю, слушаю чей-то диалог, стараюсь что-то записать, и люди начинают обращать на меня внимание. Это же жизнь, это живое и так хочется схватить это прямо сейчас. Мне очень нравится живой язык. Живой язык и люди, эмоции, которые ты от всего этого получаешь. Я очень люблю мат. Это вообще моя отдельная любовь – любовь к мату. Я обожаю все, что с матом. Вербатим мне пока что интересен. Я не знаю, что будет дальше. Понятно, что бывают чуваки, которые согласились с тобой поговорить, а по факту… Их надо вытягивать. Это же психология, и мне нравится такая психология, не копающая – я ее не изучаю, но я какие-то штуки чувствую, и если я могу повлиять на человека, на беседу, на ход его мыслей, на ход раскрытия, то это круто. Круто раскрывать людей во время беседы.

Ты можешь привести какой-нибудь пример?

Я ходила к Саше Денисовой, у нее куча всяких ходов вроде пустого ведра. Это разбежкинская тема: «А что это за ведро? Расскажите про это ведро». То есть если ты понимаешь, что человек не идет на контакт, он вроде хочет, но не совсем может сейчас взять и рассказать тебе все, то нужно какие-то приемы применять. У меня было так с Надей – девчонкой с историей про зэка из моей пьесы. В пьесе она получилась достаточно смешная, но Надя сидела в зале, и я видела, как она разрыдалась в какой-то момент, потому что для нее это то, что произошло в ее жизни. Мы встретились с ней, я ее относительно знала, мы были в одной тусовке. Она мне написала: «У меня есть история, которая у тебя под девятым пунктом». Я читаю девятый пункт – история про зэка. Я говорю: «Надь, ты ничего не перепутала?» Она: «Нет, я ничего не перепутала». Мы с ней встречаемся, а у нас были очень тихонькие отношения, посредственные, а тут тебе человек должен выдать какую-то свою боль, страшную историю. И вот мы сидели сначала… Сначала лучше поговорить про что-то супер отстраненное, никак не связанное с темой, и когда вы про это поговорили, ты такой: «Ну что, давай теперь попробуем». Или даже лучше без этой фразы, аккуратно приходишь. Это как какая-то разминка. Есть люди, которые могут тебе сразу все выдать, а есть те, с кем нужно разминку произвести, поговорить на любые темы, что кому нравится, еще что-то. Это опять же степень доверия. Все зависит от человека, насколько ты втираешься ему в доверие, и если ты этот кредит доверия заработал, люди уже начинают говорить, и это самое крутое, что вообще есть.

А ты сильно подключаешься к историям?

Я подключаюсь, но на каком-то эмоциональном уровне я могу легко переключиться на что-то еще. То есть, наверное, пока нет.

А у людей есть потребность рассказывать?

Я думаю, если они ко мне обратились, то да. Была одна девушка, режиссер из ВГИКа, она сказала: «У меня есть много историй, которыми я могу с тобой поделиться. Я сама не знаю, что с ними делать, но они у меня есть. Я готова тебе их подарить». Мы с ней сидели, она была, как все режиссеры из ВГИКа, очень нуарная. В какой-то момент я поняла, что начинаю ее копать, и она уже начинает переживать, и нужно было ее пораскачивать чуть подольше. Потом она уже начала говорить, и вся ее нуарность и загадочность исчезли. Она сидела передо мной как перед детским психологом и рассказывала мне про то, что она влюбилась и поэтому творила какие-то штуки. Рассказывала про то, как она все это переживает. Даже по темпоритму разговора понятно – человек сначала сидит размеренный, ему легко, но чем медленнее он начинает говорить, как-то выдавливать, это значит, что уже попало. Это значит, что больно. Вообще, когда человек тебе легко что-то рассказывает, это значит, что либо у него стоит очень сильный блок, благодаря которому он это может выдавать, либо он никак к этому не относится, и ему легко все это переносить. Это палка о двух концах. Ты не понимаешь, до какого момента нужно расковырять.  

А может для него это станет освобождением?

Я по себе знаю, что чем больше раз я расскажу боль, тем она легче у меня уйдет. Поэтому я такой пи**лявый чувак, который типа: «Вот, меня там бросили, вот, это так больно». И когда ты пятый раз сам себя слышишь, ты думаешь: «Это идиотизм».

Ты пишущий человек, но почему ты выбрала именно драматургический текст, и в каком виде ты бы хотела видеть свои тексты в театре?

Когда я сейчас поступила во ВГИК, я там сразу сказала: «Мне интересен театр. Кино мне вообще не интересно». Мне нравится театр, в нем больно, в нем потрогать можно, в нем понятно, в нем красиво, в нем…

В театре больнее, чем в кино?

Да. Для меня, да. Если брать спектакли Бутусова, там можно сидеть, ржать, а потом рыдать, открыто рыдать. В кино тоже можно рыдать, но там же другая форма написания, другая форма сценарного искусства. Кино – это процесс, очень сложный, и мне он пока не понятен. Проза мне тоже нравится, и я ее писала. Четкого разделения, что я буду писать только театральные тексты, такого наверное не будет, а может и будет. Я не знаю.

А в театре мне нравится Шаубюне. То как они себя подают. Как театр, как театральная машина. Мне нравится Бутусов, потому что он больно делает и хорошо делает. Хайнер Геббельс тоже чудотворец какой-то. Мне нравится Римини Протокол.

Они делают больно?

Они делают круто. И кому-то больно. Вообще, европейская вся эта тема, даже в общении между помощником режиссера и режиссером, очень сильно отличается от русской. Если у нас все режиссеры на тебя орут, ты дно, то там все жутко уважительно, с тобой разговаривают на одном уровне. Когда мы делали Remote, это меня дико подкупило, и для меня они как люди гениальны. Придумать такую штуку, кучу таких штук, которые они делают, это круто, и туда ходят зрители, и туда никогда не перестанут ходить зрители, какой бы это сезон не был, хоть восьмисотый. Всегда найдется чувак, который не был в Москве на Remote Moscow. Мне нравится коммуникация. Если есть коммуникация, это очень круто. Хорошо, если что-то новое появляется. Во всем. А если чуваки гнут одни и те же темы… Лисовский классный.

Ты бы хотела увидеть свою пьесу в Театре.doc?

Да, к вопросу о том, как я ее вижу. Я обожаю променад-спектакли, которые не вырубают чувака, как это происходит в театральном зале, и можно уснуть. Это живость. Это значит, что есть место любому тексту в театре, что бы ты там ни написал.

А ты думаешь об актере, когда пишешь?

Да, я бы хотела, чтобы у меня был Вася Березин. Я вообще хотела, чтобы Березин ставил мне читку. Я с ним не знакома лично, но я хотела. Потом я Никите говорю: «А Березин будет?» Никита: «Да будет Березин твой! Будет! Успокойся!» А Фишера я знала хорошо до этого, и Никита: «Фишер будет за Рыбу» Я: «Господи, слава богу!» Я была в восторге от Фишера, от Березина, от девочки, которая за Надю читала. Мне они очень понравились. Я пока еще не так проскиллилась, чтобы писать под людей.

Ты присутствовала на репетициях?

Нет. Мы с Никитой один раз встретились. Потом он мне периодически звонил, что-то по тексту выяснял. Я ему ничего не скидывала, ни аудио, ни видео, он сам все сделал. Были актеры, которые стопроцентно попали. Рыба – стопроцентное попадание. С основной моей тройкой – Надя, Вика, Рыба – это попадание. Значит, по тексту все круто, понято, какой должен быть актер, чтобы передать ту интонацию, с которой я этот текст писала. Еще смешно, герой – Рыба, а актер – Сережа Фишер. Это не только попадание в героя, это во все попадание. Я была супер благодарна за Фишера.

Как бы изменилась пьеса, и как бы изменилась читка, если бы был не Фишер?

Сильно, я думаю. Фишер очень динамичный, органичный, он во все может вписаться. Я поняла одно – от актеров в читке зависит 80 процентов. Никита подобрал все, как мне хотелось, если бы я подбирала актеров.

Ты используешь в пьесе хэштеги. В пьесе «Спойлеры» Марии Огневой были использованы эмодзи и рабочие ссылки. Как ты можешь объяснить потребность драматурга это делать, и как это можно сделать в театре?

Это срез времени. Как это сделать в театре, я не знаю. Опять же можно что-то убрать, но пропадет та атмосфера, которую я хочу заложить. Сейчас в театре все можно сделать – вот тебе видеохудожники, вот тебе просто художники. Это задача для них. Понятно, что тексты пишутся для того, чтобы их ставить. Я думаю, нет драматурга, который сказал бы: «Я просто написал текст, пусть он будет в журнале «Современная драматургия». Нам же все равно интересно, что можно с этим сделать. Мы не просто пишем, нам интересно посмотреть.

В этом году уже несколько раз в пьесах возникает «Тиндер».

Это прием. Зачем «Тиндер»? «Тиндер», потому что нам одиноко.

Мне интересно твое отношение к социальным сетям, потому что в пьесе я его не считала.

Для меня это тоже больно. В читке получилось смешно, но за смехом всегда какая-то трагедия, боль человеческая. У Рыбы боль. Он до сих пор переживает, и это совершенно нормально. Я сама знакомилась, и со мной знакомились. Сейчас мне кажется это каким-то бредом, а еще пару лет назад: «Ну, реально, это круто будет». А «Тиндер» же предназначен для того, чтобы сходить куда-то, погулять, что-то поделать. Это же важно. Нам стало сложно знакомиться. Мы все стали очень мнительными. Я недавно подошла к чуваку в метро, спросила: «Где ты куртку купил?». Чувак так сильно растерялся, что он тупил, смотрел на меня минуту. Вот это ответ на то, что происходит. Это же не кино, где люди проходят по улице и – оп, познакомились. Я сто раз подумаю, если ко мне кто-то подойдет. Я скажу: «Иди в жопу, чувак, ты маньяк скорее всего, нормальные люди не знакомятся на улице». А где еще тогда знакомиться? На каких-то общих тусовках, где все друг друга уже знают и переспали друг с другом? А ты хочешь нормальной личной жизни.

От читки было ощущение, что ты как будто стоишь выше своих персонажей, что их проблемы тебя не касаются.

Я бы, наверное, не стала про это писать, если бы меня это не касалось. Меня в этом тексте нет, но мои истории все скучены относительно этого текста. Здесь читка такая получилась. Мне было смешно. Хорошо, что люди смеются над проблемами, это нормально. Ты потом пойдешь, подумаешь над чем-то. Тема одиночества бывает разная. Мы можем сидеть дома, курить в печку и грустить о том, как нам одиноко, а можем… Есть вот эта потребность заполнения, и мы заполняемся этим мусором, а потом от него избавляемся.

Еще одно ощущение от пьесы, что это не современное поколение, а поколение из нулевых. Как будто общение происходит не в Facebook и приложениях, а в ICQ.

Да. Я не знаю, почему так получилось, почему такое впечатление сложилось, но это нормально. Мы все начинали с «аськи».

Слово чат, которое возникает в пьесе, тоже отсылает куда-то в нулевые.

Чат – это женский форум, на котором ты можешь найти ответ на любой вопрос. Это никуда не уходит. Там будут сидеть люди и которым сорок, и я туда зайду и посмотрю, если я не знаю, что делать. В Интернете все равны. Можно быть супер успешным чуваком, а можно быть никем. Каждый может заплатить 300 рублей за Интернет. Ты подключаешься к Wi-Fi, у вас есть одна сеть, и каждый может сказать кому угодно все, что угодно. Люди сложные.

 

Текст: Арина Огородова

Фото: Наталья Базова