Интервью с Всеволодом Лисовским

Режиссером, отборщиком fringe-программы «Спорная территория».

 

В чем, на твой взгляд, суть fringe-программы?

Правильный ответ: ху* его знает. Но вообще…

Я про мотивации разных участников процесса не могу говорить, я говорю про свою мотивацию.

Я чувствую смутное, не очень вербализируемое недовольство самим жанром, самим феноменом пьесы. Меня очень сильно угнетает вся существующая в театре и кино капиталистическая система распределения труда. Автор пишет, режиссер снимает, актер играет, светик фонари включает. Вся эта история кажется мне полной ху**ей.

С этим ощущением я и согласился участвовать в формировании этой fringe-программы.

Что противопоставляет пьесы фриндж-программы системе, упомянутой тобой выше?

Я говорю не столько про саму программу, сколько про посыл. Мы пытались найти пьесы, которые непонятны или которые невозможно поставить. Мы это искали, не факт, что мы это нашли. Если есть какой-то текст, который непонятно как поставить, то соответственно, это какой-то фактор, который будет способствовать разрушению этой ё**нной капиталистической системы. И е**чей системы распределения труда.

Такие пьесы невозможно поставить в театре традиционного вида – придется придумывать что-то особенное, для того чтобы это поставить?

На самом деле, проблема в том, что границу мейнстрима каждый может очертить там, где ему удобно. Сейчас границы мейнстрима для меня лежат очень далеко, допустим, от Малого театра. Вообще. В вещах, которые в Малом театре кажутся полярными. Для меня это вполне себе мейнстрим. Основа – это всё то же капиталистическое разделение труда. Которое, кстати, приводит к разным формам эксплуатации практически всех участников. От зрителей до продюссеров-антрепренеров.

Пьеса так работает?

Система, частью которой является пьеса.

Как функционирует эта система?

Почему все угнетены, все эксплуатированы? Автор написал текст. Действующей системой он от этого текста отчуждается. То есть от результата. Результат может случайно ему понравиться или закономерно не понравиться. Но его же текст и для режиссера является фактором отчуждающим. Режиссер изо всех сил бьется, насилует этот текст, но всё равно он чужой. Актеры – и так далее, и тому подобное. То есть все отчуждены от окончательного продукта. Нельзя сказать, что продукт является плодом радостного сотворчества. Все, в той или иной степени, жертвы проклятой капиталистической системы взаимной эксплуатации. Общество взаимного истязания. БДСМ, в большинстве случаев, без особого удовольствия.

Если ты, как режиссер, берешь пьесу…

Принципиально – никогда в жизни. У меня зарок. Я никогда никаких пьес к постановке не беру. Я пьесами как феноменом не пользуюсь.

Тексты которые автор точно не предполагал к театральной постановке – это можно. Меня сейчас очень сильно заботят два текста. Книга Вернера Гейзенберга «Физика и философия» и статья Владимира Ильича Ленина «Марксизм и восстание». Вот это замечательный литературный материал. С этими текстами приятно работать. Точно никто, ни я Гейзенберга с Лениным, ни Гейзенберг с Лениным меня, никого никак не эксплуатируют.

Тексты насилуют?

Любая пьеса является каким-то насилующим фактором.

Что же нам сейчас делать на Любимовке с таким количество насильников?

Я говорю про свои мотивации. Они не универсальны. Кто-то видит для себя какую-то будущность в рамках этой системы. Я не вижу.

Всё существует в трех фазах – конструкция, деконструкция, реконструкция. Когда что-то сконструировалось, его нужно деконструировать, а потом что-то новое реконструируется. Мне кажется, что наиболее продуктивное отношение к пьесе как к феномену – это именно деконструкция. На данном этапе. Может через какое-то время станет эффективна как раз конструкция или реконструкция.

Что в отобранных, прочитанных для формирования пьесах для тебя является деконструкцией?

Я расскажу как отбирал. Я читаю. Пьеса – хорошая, плохая, мне, в принципе, по**й. А вот когда какая-то х**ня непонятная...

Я внутреннюю кухню раскрою. Я очень хотел, чтобы несколько текстов, которые я считал чётко графоманскими, клиническая графомания, прозвучали. Потому что в графомании я вижу серьезный деконструирующий потенциал.

Критерий качества текста тоже капиталистичен. Качеством обладает товар. Если ты присваиваешь некое качественное определение продукту, то он становится товаром. То есть качество имеет отношение к продажности.

А графомания вне качества. И поэтому в ней есть какой-то революционный потенциал.

А составлять программу в группе – это, конечно, существенно сложней, чем делать самому. Потому что в результате у тебя нет ощущения, что ты полноценно несешь ответственность за продукт. Но с другой стороны, это такой механизм преодоления буржуазного субъективизма. Видимо, это хорошо.

Я не уверен, что сами по себе эти тексты представляют угрозу, более того, я совершенно не уверен в том, что авторы такую задачу перед собой ставили, но мне кажется, что какие-то ростки здоровых деконструирующих начал через эти тексты пробиваются.

Как разрушить что-либо до конца? Или куда двигаться дальше в такого рода разрушении?

Разрушение – перманентно, постоянно. В разрушении не главное что-то сделать, главное не останавливаться. Рас**ярил то - х**рь что-то следующее. Разрушение, как и творение, это непрерывный процесс. Когда его прекращаешь, он превращается в свою противоположность. Нельзя сказать, что эту стену я раз**бу, а эту оставлю. Ты *бень и *бень. Можно даже с закрытыми глазами.

Опять же, возвращаясь к Ленину. Ленин писал: «Восстание – как искусство». На самом деле искусство должно быть как восстание. Потому что от перемены мест слагаемых сумма не меняется. Если восстание как искусство, то и искусство как восстание. А в восстании что главное? Интенсивность. И неостановимость процесса.

 

Анна-Мария Апостолова